|
ГЛАВА ХI
Экскурсия на
завод
— Товарищи, мы едем
на экскурсию! — вбегая в класс Боканова, оглушительно закричал Снопков.
— Когда?
— Врешь!
— Куда? — раздалось сразу несколько голосов.
— Честное слово! Сам слышал, как полковник Зорин говорил нашему капитану… На
металлургический завод… пять часов езды пригородным… Отдельный вагон… Харчишки с
собой… Ночуем в вагоне…
Павлик Снопков обо всем узнавал первым и точнее всех. Вечно в движении, юркий и
неистощимый в шутках, он был всеобщим любимцем, и ему снисходительно прощали
проказы и острый язычок. При построении роты Снопков стоял левофланговым, и это
его очень огорчало. Может быть, именно для того, чтобы приподняться выше, он
твердо решил идти в кавалерию.
Новость, принесенная Снопковым, взбудоражила всех. Так хотелось вырваться на
пару дней из стен училища с его укладом, расписанным по минутам, увидеть новые
лица, почувствовать в вагоне хотя бы относительную вольницу.
«Верхние полки поднимем и, пожалуйста, — постели на ночь…» — хозяйственно
прикинул Лыков.
— Интересно, кто из офицеров поедет? Чем меньше, тем лучше, — не преминул
заметить Ковалев.
— Туристы за мной, чистить пуговицы и бляхи! — закричал Снопков и ринулся из
класса, сопровождаемый товарищами.
Сборы заняли полдня. На рассвете поехали в грузовиках на станцию. Шумной
ватагой, хохоча и остря, «штурмовали» отведенный вагон, хотя в штурме никакой
надобности не было, и пожилая проводница, довольно улыбаясь, стояла в стороне от
вагона. Кроме капитана Боканова и старшины Власенко, ехал майор Веденкин.
Как только поезд тронулся и первые лучи негреющего солнца, прорвав пелену туч,
осветили вагон, начали завтракать. Видно, такова уж натура железнодорожного
пассажира, — даже плотно покушав дома, он достает сверток с бутербродами, едва
трогается вагон.
После завтрака все, как-то сами собой, разделились на две группы. Одни окружили
Веденкина, и здесь начались споры, шутки, смех. Другие подсели к Боканову.
— На днях, — неторопливо рассказывал он, — мне попалось письмо Суворова
Александру Карачаю — сыну одного из любимых соратников генералиссимуса. Этот
юноша был зачислен на военную службу, и вот по случаю такого важного события в
жизни Карачая-младшего наш славный дед адресовал ему письмо. Не ручаюсь, что
дословно передам его содержание, но если и отклонюсь — не намного…
Сергей Павлович краем глаза отметил, что хотя Володя Ковалев в углу купе что-то
и записывал в это время в блокнот, покусывая нижнюю губу, но, по-видимому,
прислушивался к общему разговору.
— Будь чистосердечен с друзьями своими, — начал негромко Боканов, — умерен в
своих нуждах и бескорыстен в поступках… Отличай честолюбие от гордости и
кичливости… Будь терпелив в трудах военных; не поддавайся унынию от неудач…
Остерегайся неуместной запальчивости…
— А мне кажется, — вдруг вмешался в разговор Ковалев и вызывающе откинул голову
назад, — что человеку гордость и честолюбие не мешают, особенно военному. Разве
неприятно стать героем, иметь ордена, быть окруженным славой и гордиться ею?
Боканов внимательно посмотрел на Володю и спросил:
— Скажите, идя в бой, вы будете думать о том, чтобы орден получить?
— Конечно, думать буду о защите Советской Родины! — не задумываясь, воскликнул
Ковалев.
— Я в этом не сомневался, — удовлетворенно кивнул головой капитан, — и если
удачно проведенный бой принесет вам славу — вы вправе гордиться победой. Но
разве будете вы бить себя в грудь и кичливо кричать: «Я — герой!» — и ходить по
земле, никого не замечая и не уважая?
— Нет, конечно, — согласился Ковалев и снова уткнулся в блокнот, не получив,
видно, ожидаемого удовлетворения от вмешательства в разговор.
— Мне припомнился почему-то сейчас один комичный случай из моей жизни, —
посмотрел на ребят смеющимися глазами Сергей Павлович, — учился я тогда на
втором курсе института. В годовщину Октябрьской революции назначили меня
командиром колонны. Был я членом комитета, председателем институтского
Осоавиахима, активистом таким, что считал — без меня ни одно дело не обойдется.
Ну, как и полагается командиру, стал я впереди оркестра, красная повязка на
рукаве. Двинулись мы по улице. Музыка играет, иду — ног под собой не чую, никого
не вижу, и думаю: «Все прохожие на меня глядит с восторгом, — такой молоденький,
а демонстрацию возглавляет. Эх, увидел бы мой друг Венька Дорогин, — глазам бы
своим не поверил». Бьет во-всю барабан, гремят трубы. Случайно поворачиваю
голову и замечаю вдруг, что народ на тротуаре остановился, хохочет. Оказывается,
оркестр оторвался от колонны и пошел со мной в одну сторону, а колонну кто-то
завернул в другую — в переулок. Оркестр сконфуженно замолк, а я, готовый
провалиться сквозь землю, отправился разыскивать своих. Потом, — смеясь,
закончил Боканов, — я частенько вспоминал этот случай, и он не раз отрезвлял
меня.
…Кое-кто из воспитанников искал в вагоне уединения. Андрей Сурков забрался на
вторую полку и просматривал выписанные им в блокнот афоризмы.
«Без наблюдений нет искусства», — перечитал он слова известного скульптора и
подумал: «И художник, у которого мы были, сказал: „Все замечайте, вбирайте в
себя…“».
Андрей перелистал еще несколько страниц: «Самый совершенный руководитель,
ведущий через триумфальные ворота к искусству, — это рисование с натуры. Оно
важнее всех образцов».
Поезд остановился на полустанке. Сурков посмотрел в окно и схватился за карандаш
и альбом. У опущенного шлагбаума покорно стояла окутанная зимним туманом колонна
автомашин с зенитными пулеметами. Водитель головной машины, открыв кабину,
высунулся из нее и с нетерпением поглядывал на состав, преградивший путь. Андрей
начал лихорадочно набрасывать эскиз.
— Это на фронт, — негромко сказал Лыков.
— «Катюши» есть, глядите вон — на молотилку похожи, — знающе показал Гербов.
— Товарищ капитан, а как она стреляет? Вы ее близко видели?
— Приходилось… — и Боканов рассказал о том, что видел.
— Я уверен, — воскликнул Пашков, — что мы с нашей техникой одолели бы фрицев и
без союзников!
— Конечно!
— Надумали открывать второй фронт, когда увидели, что мы вот-вот победим.
— Привыкли они чужими руками жар загребать!
— Вы слышали последнюю сводку? — возбужденно, блестя глазами, спросил Ковалев,
обращаясь ко всем. Он был страстным политинформатором и, хотя ему никто этого не
поручал, вывесил в ротной комнате отдыха карту фронтов, а в час ночных последних
известий прокрадывался к репродуктору в читальном зале и по утрам, собрав у
карты с полсотни ребят (прибегали и из младших рот), «разъяснял обстановку».
Когда же известия были особенно радостными, он в полночь будоражил всю спальню.
Сразу просыпались все, поднимался шум, и появляющийся дежурный офицер немного
растерянно успокаивал прыгающие на кроватях фантастические фигуры — нельзя было
допустить нарушения распорядка, но, чорт возьми, как быть строгим, когда самому
хочется обнять первого же из них!
… Поезд двинулся дальше, и Сурков с сожалением провожал глазами уплывающую
картину: он не успел сделать даже эскиза.
Капитан Боканов вышел в тамбур. Пожилая проводница, широко улыбаясь, сказала
восхищенно:
— Это настоящие люди будут… Такой не оскорбит при посадке.
Сергей Павлович подумал: «Сколько работы еще впереди, чтобы они стали
настоящими», а вслух сказал: «Постараемся». На подножке вагона пристроился Савва
Братушкин. Боканов повернулся было окликнуть его, отправить в вагон, но
раздумал: не хотелось надоедать замечаниями.
Савва оставался верен себе — он неимоверно фасонил. Без шинели, выпятив грудь с
двумя медалями, то и дело подносил к глазам неизвестно где раздобытый бинокль с
испорченными стеклами. Когда поезд пробегал мимо домика под черепичной
запорошенной снегом крышей и на крыльце его можно было ясно разглядеть ватагу
ребятишек, Савва принял небрежную позу, слегка привалился плечом к двери и снова
навел бинокль.
«Вот, пожалуйста, — подумал Сергей Павлович, мысленно продолжая разговор с
проводницей, — упустишь только из поля зрения — фанфаронишка получится, а ведь у
него много данных и для того, чтобы стать хорошим офицером».
— Савва, вам не надоело позировать? — добродушно спросил капитан, подходя к
воспитаннику.
— Почему позировать? — смутился юноша и поднялся с подножки в тамбур.
Боканов стал расспрашивать его, что пишут из дома, получает ли письма от матери?
Мать Саввы — колхозница — пользовалась среди земляков большим уважением. До
войны она даже ездила в Москву на сельскохозяйственную выставку.
— Вы этим летом помогали ей? — спросил офицер.
— Конечно, — просто ответил Братушкин, и глаза его засветились мягким светом. —
Для коровы базок на зиму поставил, сено привез, ворота починил, — я ведь в доме
один мужчина… — Он задумчиво посмотрел на пробегающие мимо поля.
— Сил у нее уже немного, — сказал он негромко.
— Ничего, офицером станете — поддержите, — ободрил капитан.
Савва благодарно улыбнулся.
— Пойду к ребятам, — словно извиняясь, сказал он и шагнул в вагон.
Поезд, замедляя ход, взбирался на подъем, тяжело отдуваясь. Одолев подъем, он
пошел вдоль берега реки, скованной льдом. Небо местами походило на снег в
водяных пролежнях. Бокалов возвратился в вагон. Снопков оглушительно звонко
возглашал:
— Внимание, граждане, — сейчас будет представлена спаренная декламация! Прошу
вас, «Зяблик», подойти поближе, — деловым тоном обратился он к Суркову, слезшему
с полки. Длинный Андрей вышел к окну в проходе — здесь было свободней. Снопков
продел свои руки подмышки Суркову и скрылся за спиной у друга. Тот стал
декламировать «Мужичок с ноготок», а Павлик уморительно жестикулировал — то
почесывал своими руками нос Суркова, то поглаживал его живот, то заламывал руки,
как провинциальная певица — и, казалось, все это делает сам декламатор.
— Следующий номер: клоун-эксцентрик, — объявил Снопков.
Хохот, реплики, возня и шум. Они были самими собой —
пятнадцати-шестнадцатилетними мальчишками — и никакие кители и брюки с лампасами
не изменяли их природы. Вволю нахохотавшись, немного устав от смеха, притихли, и
начались серьезные разговоры вполголоса: о наступлении нашей армии, о героях, о
письмах с фронта и из дома.
… Геннадий Пашков перечитывал про себя письмо отца — генерала армии:
«Вот кончим, сыну, войну, приеду к тебе, обниму крепко-прекрепко. Мы ведь теперь
с тобой соратники. Только научись, родной, сначала повиноваться. Не зазнавайся,
не думай, что ты умнее и лучше других, себя никогда не хвали — пусть другие
скажут о тебе доброе слово… Ты огорчаешься, что в день моего рождения не можешь
сделать подарка. Лучший подарок — будь примерным суворовцем. Твой батька…»
Пашков представил: блиндаж, горит самодельная лампа из гильзы (об этом во всех
военных рассказах теперь пишут), отец сидит на ящике из-под снарядов,
заканчивает письмо… И такая теплая волна охватила сердце юноши, что он прикрыл
глаза. Показалось на минуту, что притронулся щекой к чуть шероховатой щеке отца,
почувствовал особенный запах табака, одеколона и кожи…
Семен Гербов читал книгу о партизанах Украины. Ему опять припомнились дни,
проведенные в гестапо. Всю их семью бросили в подвал, били сапогами, но ничего
не выведали… Вот и сейчас временами болит грудь. «Проклятые, неужели повредили
что-то?» — угрюмо хмурился он, рассеянно перелистывая страницы.
Ковалев забился в угол, сосредоточенно покусывая нижнюю губу, думал о Галинке:
«Если бы она знала, какое хорошее чувство у меня к ней… И это навсегда… Ни за
что не скажу о нем, — признание оскорбит ее. Да и словами я не смогу выразить
то, что внутри меня. Пусть даже не догадывается. Но во всем буду таким, чтобы
она гордилась мной…»
Володя увидел себя в бою… Он, как Николай Гастелло, направляет горящий самолет
на врагов… Сейчас раздастся грохот взрыва… Таков долг!.. — «Он иначе и не мог
поступить», — скажет Галинка, узнав о его гибели.
Володя широко раскрытыми, глазами смотрел в окно. Он не видел мелькающих
столбов, весь ушел в свои мысли. Безотчетным движением достал из кармана
блокнот, положил его на колени, низко пригнувшись, стал писать. Никто в классе
не знал, что он сочиняет стихи, — никто, кроме самого близкого друга — Семена
Гербова.
Если бы имел я десять жизней.
Все бы десять родине отдал!
Лихорадочно набросал Володя первые строки, и румянец проступил у него на щеках.
— Ты что пишешь? — некстати подсел Гербов.
— Ничего… — досадливо буркнул Володя, и желание писать тотчас исчезло. Увидя,
что Семен огорченно отодвинулся, объяснил мягче:
— Хотел стихи написать…
Гербов виновато хмыкнул, но Ковалев, пряча блокнот, успокоил ею:
— Ничего, главная мысль есть… потом закончу…
… Проплыл вокзал. Поезд подходил к высокому дебаркадеру. Ребята, уже в шинелях,
подтягивали ремни, надевали перчатки, придирчиво оглядывая друг друга, счищая
пылинки.
Комсомольцы города ждали их под широким навесом перрона. К вагонам спешил
подполковник Русанов — он выехал вперед подготовить экскурсию. Русанов пожал
руку Боканова, приветливо закивал головой воспитанникам, выглядывающим из
тамбура.
— Выходи на перрон! — приказал он и отвел в сторону Сергея Павловича. — Мы
сейчас под оркестр пройдем по главной улице; на площади, около горкома комсомола
— пятиминутный митинг, а потом — на завод. Там воспитанники ремесленного училища
покажут свои рабочие места, объяснят процесс. А вечером организуем в
пионердворце встречу с комсомольцами города.
… Завод поразил бесчисленностью цехов, труб, размахом стройки, перекликом
«кукушек», мощью техники. Неутомимо бежали вагонетки; ковши кранов разевали рты,
как рыбы, выброшенные на берег; ревели, сотрясая фундамент машины; пронзительно
визжали, скребя по сердцу, пилы и сверлильные станки; какие-то чудовищные
челюсти с хрустом раскалывали металлические орехи и, казалось, выплевывали
скорлупу. Золотые брызги металла рассыпались обманчиво-безопасными звездами;
ящерицами вихляли на железном полу ослепительно-красные полосы; пламя вокруг
раскаленных глыб походило на космы зеленого меха; весело прыгали голубые серные
огоньки.
И везде, над всем — у руля, рычага, крана — возвышался спокойный и сильный
укротитель и властелин — человек. Он бесстрашно ворошил клокочущую пасть топок,
смирял вылезших из печей хищных, огненных змей, бросал пищу в пылающую горловину
и, словно играя, выхватывал из жадных щупальцев-кранов добычу, Движению его рук
покорно подчинялись металлические громады. Он бросал в огонь плоские полосы
металла, — и они мгновенно выходили оттуда длинными огненными трубами; он
нажимал рычаги, — и таран, бешено стуча, превращал болванку в
восьмидесятиметровую трубу. Человек возвышался над всем! Он подчинил своей воле
металл: маховики, колеса, цилиндры и поршни и заставил, вместо себя,
перетаскивать, сверлить, гнуть.
Гербов остановился у станка, за которым паренек его лет, в кепке с задранным
козырьком, делал нарезку на трубе. Паренек застенчиво улыбнулся, повернув на
секунду к Семену широкое лицо, и еще проворнее забегали его ловкие руки, подводя
резец к металлу. Гербов дружески кивнул молодому рабочему.
— Здравствуйте! — прокричал Семен, потому что от грохота, скрежета и гула
звенело в ушах.
— Привет! — весело ответил паренек, подталкивая козырек кепки вверх.
— На сколько норму выполняете? — как у старого знакомого спросил Семен.
— Две даю… ведь для фронта!
— Здорово! — с восхищением воскликнул Семен, — а все-таки тяжело? — сочувственно
спросил он.
— С непривычки тяжело казалось, — усмехнулся паренек, — а сейчас — как дома. К
первому мая экзамен сдам на повышение разряда… А, чорт! — выругался он, заметив
какую-то неполадку, перегнулся через станок и сразу забыл о госте.
Гербов почувствовал неловкость за свою праздность, чистенький костюм и торопливо
отошел.
— Сема, — крикнул ему на ухо Ковалев, — ты погляди, какие чудеса машины делают.
Вот техника!..
… В училище возвращались ночным поездом, но заснуть сразу никто не мог: слишком
ярки были дневные впечатления.
Ковалев и Гербов, умостившись на верхней полке, вели разговор вполголоса.
— Я, Сема, думаю, — настоящие патриоты и те, которые самоотверженно трудятся,
ведь это геройство каждый день так работать!
— Ну, еще бы, — согласился Гербов, — я сегодня в цехе с одним молодым токарем
говорил и, знаешь, как-то неловко стало. Мы чистенькие, вроде мамины
сыночки-белоручки, ходим между ними — экскур-сни-ча-ем, а они, видел, как
работают! Ты заметил пожилого рабочего, что у печи палкой такой длинной ширял, а
лицо от огня рукой прикрывал? Ведь он так трудится, чтобы мы спокойно учились.
— Ну, насчет маминых сынков, это ты хватанул, — возразил Ковалев. — Ты не думай,
Сема, что труд у нас легкий будет, — всё в походах, в поле, никогда сам себе не
принадлежишь; лагери, сборы, тревоги, смотры, обучение солдат. Мы потом
отблагодарим честной службой.
Они беседовали почти до рассвета. В тамбуре дневальный Сурков объяснял что-то
проводнице; в вагоне наступила сонная тишина. Внизу, неудобно согнувшись, спал
Бокалов. Ему, видно, стало холодно, и он, поеживаясь, ворочался.
Семен спрыгнул с верхней полки, осторожно укрыл капитана своей шинелью и
возвратился к Володе. Здесь, под одной шинелью они вскоре уснули.
|